Mar. 31st, 2015

olegchagin: (Default)
I recently saw an old friend for the first time in many years. We had been Ph.D. students at the same time, both studying science, although in different areas. She later dropped out of graduate school, went to Harvard Law School and is now a senior lawyer for a major environmental organization. At some point, the conversation turned to why she had left graduate school. To my utter astonishment, she said it was because it made her feel stupid. After a couple of years of feeling stupid every day, she was ready to do something else.
I had thought of her as one of the brightest people I knew and her subsequent career supports that view. What she said bothered me. I kept thinking about it; sometime the next day, it hit me. Science makes me feel stupid too. It's just that I've gotten used to it. So used to it, in fact, that I actively seek out new opportunities to feel stupid. I wouldn't know what to do without that feeling. I even think it's supposed to be this way. Let me explain.
For almost all of us, one of the reasons that we liked science in high school and college is that we were good at it. That can't be the only reason – fascination with understanding the physical world and an emotional need to discover new things has to enter into it too. But high-school and college science means taking courses, and doing well in courses means getting the right answers on tests. If you know those answers, you do well and get to feel smart.
A Ph.D., in which you have to do a research project, is a whole different thing. For me, it was a daunting task. How could I possibly frame the questions that would lead to significant discoveries; design and interpret an experiment so that the conclusions were absolutely convincing; foresee difficulties and see ways around them, or, failing that, solve them when they occurred? My Ph.D. project was somewhat interdisciplinary and, for a while, whenever I ran into a problem, I pestered the faculty in my department who were experts in the various disciplines that I needed. I remember the day when Henry Taube (who won the Nobel Prize two years later) told me he didn't know how to solve the problem I was having in his area. I was a third-year graduate student and I figured that Taube knew about 1000 times more than I did (conservative estimate). If he didn't have the answer, nobody did.
That's when it hit me: nobody did. That's why it was a research problem. And being my research problem, it was up to me to solve. Once I faced that fact, I solved the problem in a couple of days. (It wasn't really very hard; I just had to try a few things.) The crucial lesson was that the scope of things I didn't know wasn't merely vast; it was, for all practical purposes, infinite. That realization, instead of being discouraging, was liberating. If our ignorance is infinite, the only possible course of action is to muddle through as best we can.
I'd like to suggest that our Ph.D. programs often do students a disservice in two ways. First, I don't think students are made to understand how hard it is to do research. And how very, very hard it is to do important research. It's a lot harder than taking even very demanding courses. What makes it difficult is that research is immersion in the unknown. We just don't know what we're doing. We can't be sure whether we're asking the right question or doing the right experiment until we get the answer or the result. Admittedly, science is made harder by competition for grants and space in top journals. But apart from all of that, doing significant research is intrinsically hard and changing departmental, institutional or national policies will not succeed in lessening its intrinsic difficulty.
Second, we don't do a good enough job of teaching our students how to be productively stupid – that is, if we don't feel stupid it means we're not really trying. I'm not talking about `relative stupidity', in which the other students in the class actually read the material, think about it and ace the exam, whereas you don't. I'm also not talking about bright people who might be working in areas that don't match their talents. Science involves confronting our `absolute stupidity'. That kind of stupidity is an existential fact, inherent in our efforts to push our way into the unknown. Preliminary and thesis exams have the right idea when the faculty committee pushes until the student starts getting the answers wrong or gives up and says, `I don't know'. The point of the exam isn't to see if the student gets all the answers right. If they do, it's the faculty who failed the exam. The point is to identify the student's weaknesses, partly to see where they need to invest some effort and partly to see whether the student's knowledge fails at a sufficiently high level that they are ready to take on a research project.
Productive stupidity means being ignorant by choice. Focusing on important questions puts us in the awkward position of being ignorant. One of the beautiful things about science is that it allows us to bumble along, getting it wrong time after time, and feel perfectly fine as long as we learn something each time. No doubt, this can be difficult for students who are accustomed to getting the answers right. No doubt, reasonable levels of confidence and emotional resilience help, but I think scientific education might do more to ease what is a very big transition: from learning what other people once discovered to making your own discoveries. The more comfortable we become with being stupid, the deeper we will wade into the unknown and the more likely we are to make big discoveries.
Accepted April 9, 2008.
© The Company of Biologists Limited 2008
olegchagin: (Default)
  • Пн, 13:33: Истина обречена, глупость благосклонна
  • Пн, 14:29: Как должно быть - ум Как на самом деле - опыт Как изменить к лучшему - труд
  • Пн, 16:33: - Святой отец, я грешен - Встретимся в аду
  • Пн, 22:38: Муху интересует только болячки и дерьмо
  • Пн, 22:49: «СОЦИАЛЬНО-ПОЛИТИЧЕСКИЕ НАСТРОЕНИЯ ЖИТЕЛЕЙ КРЫМА. Исследование проведенное GfK Ukraine по заказу компании…» http://t.co/sBn87UMrvv
  • Пн, 22:54: Захватила ли Россия Крым, или просто не дала сделать это Америке? http://t.co/jFkxAt4gAc
  • Пн, 22:55: Crimea: Was It Seized by Russia, or Did Russia Block Its Seizure by the U.S.? | Global Research http://t.co/bcI0Blroc0
  • Вт, 07:44: The importance of stupidity in scientific research http://t.co/f0UGZul5oy
  • Вт, 07:47: The importance of stupidity in scientific research http://t.co/GmWksd4NkU
  • Вт, 11:49: ФЕНОМЕН РОСТОВЩИЧЕСТВА: ОТ ВАВИЛОНА ДО ГЛОБАЛЬНОЙ ФИНАНСОВОЙ СИСТЕМЫ http://t.co/eyMccfAF4l
olegchagin: (Default)
Эволюционный эксперимент, проведенный американскими биологами, показал, что тетраплоидные дрожжи (с четырьмя хромосомными наборами, 4N) приспосабливаются к неблагоприятным условиям быстрее, чем диплоидные (2N) и гаплоидные (1N) [1]. Повышенная скорость адаптации тетраплоидов обеспечивается, с одной стороны, большей частотой возникновения полезных мутаций, с другой — тем, что одна и та же мутация нередко оказывается более полезной для тетраплоидов, чем для диплоидов и гаплоидов. В частности, приобретение дополнительных копий хромосом или их утрата (анеуплоидия) часто повышает приспособленность тетраплоидов, в то время как диплоидам и гаплоидам такое же изменение не идет на пользу. По-видимому, наличие дополнительных копий генома в каждой клетке снимает часть ограничений, сдерживающих адаптивную эволюцию, и предоставляет больше свободы для эволюционного «поиска».

Полиплоидия (кратное увеличение числа хромосом в клетке) широко распространена в природе, однако ее эволюционная роль не вполне понятна. По-видимому, у нее есть как свои плюсы, так и минусы. К очевидным минусам относятся энергетические затраты на репликацию «лишних» хромосом. Полиплоидность обеспечивает более интенсивный синтез белка и обычно коррелирует с увеличением размеров клеток и организмов, что может быть выгодно в одних условиях и вредно в других. Кроме того, полиплоидность эффективно маскирует рецессивные вредные мутации, не позволяя им проявляться в фенотипе. Это может быть полезно в краткосрочной перспективе, но вредно в долгосрочной, ведь если вредные мутации не проявляются в фенотипе, то отбор не может их эффективно отбраковывать, и они будут быстро накапливаться (генетический груз будет расти). Впрочем, при изменении условий какие-то из накопленных вредных мутаций могут оказаться полезными. Полиплоидность, таким образом, может повышать как риск генетического вырождения, так и эволюционную пластичность. С отбором полезных мутаций у полиплоидов тоже не всё однозначно: доминантные полезные мутации, возможно, у них будут накапливаться эффективнее (полиплоидность не помешает отбору их поддерживать, а возникать они будут чаще, поскольку копий генома в каждой клетке больше), но с накоплением рецессивных полезных мутаций, наоборот, возникнут проблемы.

Как известно, дупликация генов — один из основных способов появления эволюционных новшеств. Полиплоидизация, она же полногеномная дупликация (например, переход от диплоидного состояния к тетраплоидному), — это, по сути дела, дупликация всех генов генома одновременно. Очевидно, она должна расширять эволюционные возможности организмов. Например, считается, что эволюционный успех позвоночных был во многом предопределен двумя последовательными полногеномными дупликациями, произошедшими на ранних этапах развития этого подтипа хордовых. В долгосрочной перспективе избыточные копии генов и хромосом утрачиваются, а оставшиеся делят функции и накапливают различия. В итоге дубликаты хромосом постепенно становятся разными хромосомами, и организм может снова стать де-факто диплоидным (если у него есть половое размножение) или гаплоидным (если такового нет, как в случае с бделлоидными коловратками).

Известно также, что увеличение плоидности может приводить к геномной нестабильности: механизмы митоза и мейоза начинают давать сбои, что ведет к нарушениям распределения хромосом по дочерним клеткам. В результате возникают анеуплоиды. Кроме того, хромосомы могут рваться, меняться участками и т. д. Это опять-таки может иметь двоякий эффект: с одной стороны — угроза генетического вырождения, с другой — повышение эволюционной пластичности (больше материала для отбора).

Чтобы лучше разобраться в краткосрочных эволюционных эффектах полиплоидии, американские биологи провели эксперимент на дрожжах. Авторы изготовили три линии генетически модифицированных дрожжей Saccharomyces cerevisiae, лишенных способности к половому процессу (поэтому в ходе эксперимента они могли размножаться только бесполым путем — почкованием). Все гены у подопытных линий исходно были одинаковые, а различались они только плоидностью: первая линия — гаплоидная (1N), вторая диплоидная (2N), третья тетраплоидная (4N). Каждую линию подразделили на две части, в геномы которых были введены гены либо желтого, либо голубого флуоресцирующего белка. Из этих линий формировались подопытные популяции. Каждая популяция исходно содержала клетки только одной плоидности и две флуоресцентные метки в равной пропорции. Эти популяции затем помещались в среду, где в роли пищи выступал сахар рафиноза, усваиваемый дрожжами с большим трудом. Клетки из каждой популяции раз в сутки пересаживали в новую питательную среду. Всего в опыте приняли участие 173 гаплоидные популяции, 264 диплоидные и 265 тетраплоидных. Эксперимент продолжался 250 поколений, в течение которых дрожжи адаптировались к жизни в неблагоприятных условиях за счет мутаций и отбора.

Флуоресцентные метки позволили авторам следить за появлением и закреплением полезных мутаций. Изначально в каждой популяции было поровну клеток с желтыми и голубыми метками. Их соотношение оставалось примерно равным до тех пор, пока в популяции не возникала какая-нибудь полезная мутация. Точнее, до тех пор, пока такая мутация не достигала за счет дрейфа (случайных колебаний численности) такой частоты встречаемости, при которой ее начинает поддерживать отбор. После этого начинался экспоненциальный рост численности потомков удачного мутанта, что вело к быстрому отклонению соотношения желтых и голубых клеток от исходного (1:1). Если полезная мутация возникла у желтой клетки, в популяции росла доля желтых клеток, и наоборот.

В ходе эксперимента тетраплоидные популяции адаптировались к питанию рафинозой намного быстрее, чем диплоидные и гаплоидные. Таким образом, увеличение числа копий генома может, по крайней мере в некоторых условиях, повышать эволюционный потенциал организмов. Это главный результат эксперимента.

Но авторы не остановились на достигнутом и попытались разобраться в механизмах, обеспечивающих преимущество тетраплоидов. Как выяснилось, это преимущество возникает, во-первых, благодаря повышенному темпу появления полезных мутаций, во-вторых, благодаря тому, что многие полезные мутации оказываются для тетраплоидов более полезными, чем для диплоидов и гаплоидов. Это взаимосвязанные вещи: повышенный темп полезного мутагенеза связан, с одной стороны, с тем, что у тетраплоидов вообще возникает больше мутаций (поскольку у них больше ДНК, а также, возможно, из-за геномной нестабильности), а с другой — с тем, что у тетраплоидов среднестатистическая случайная мутация с большей вероятностью оказывается полезной.

Полногеномное секвенирование представителей 74 подопытных популяций позволило выявить 240 новых мутаций (однонуклеотидных замен и небольших вставок или делеций), причем у гаплоидных линий за 250 поколений закрепилось в среднем по 2,05 мутаций, у диплоидных — 2,87, у тетраплоидных — больше всех: 4,5.

Уникальной особенностью тетраплоидных популяций оказалось большое число крупных хромосомных перестроек и изменений числа копий отдельных хромосом. Почти все тетраплоидные линии после 250 поколений эволюции оказались анеуплоидами, то есть число копий хотя бы одной хромосомы (всего у дрожжей 16 хромосом в гаплоидном наборе) у них отличалось от исходных четырех. Многие линии растеряли значительную часть «лишних» хромосом, вплоть до того, что некоторые клоны стали почти диплоидными. Другие, наоборот приобрели дополнительные (пятые и даже шестые) копии некоторых хромосом, чаще всего — 13-й. У диплоидных и гаплоидных популяций ничего подобного не происходило: к концу эволюционного эксперимента среди них так и не появилось ни одного анеуплоида.

Авторы получили прямые экспериментальные доказательства того, что влияние одной и той же мутации на приспособленность может быть разным в зависимости от плоидности. Для этого они сконструировали ди- и тетраплоидные штаммы с дополнительной копией 13-й хромосомы и сравнили их приспособленность с контрольными штаммами, не имевшими лишней хромосомы — http://vk.cc/3D7Kzb — два верхних графика. Оказалось, что диплоидным дрожжам добавление лишней (третьей) копии 13-й хромосомы в неблагоприятной среде с рафинозой не приносит ни вреда, ни пользы, а в благоприятной среде с глюкозой оказывается вредным. Тетраплоидным же дрожжам лишняя (в данном случае пятая) копия той же хромосомы оказывается полезной в среде с рафинозой, не влияя на приспособленность к глюкозе.

Аналогичные опыты были поставлены с точечной мутацией, заменяющей одну аминокислоту в белке SNF3. Эта мутация (ее условное обозначение SNF3-G439E) закрепилась во многих подопытных популяциях. Как выяснилось, она помогает выживать на рафинозе дрожжам с любой плоидностью (1N, 2N или 4N), однако тетраплоидам она вдвое полезнее, чем диплоидам и гаплоидам. Положительный эффект мутации является доминантным: диплоидам и тетраплоидам достаточно иметь эту мутацию только в одной из двух (или четырех) копий хромосомы, чтобы он проявился в полной мере. При этом в благоприятной глюкозной среде данная мутация почти не влияет на приспособленность.

Казалось бы, полученные результаты убедительно показывают, что тетраплоиды обладают повышенным эволюционным потенциалом. Многие случайные генетические изменения, в том числе изменения числа копий отдельных хромосом, оказываются полезными для них, в то время как диплоидным и гаплоидным дрожжам такие же изменения либо приносят меньше пользы, либо вовсе бесполезны. Однако здесь имеется «подводный камень», состоящий в том, что приспособленность тетраплоидов к жизни в среде с рафинозой изначально была ниже, чем у диплоидов и гаплоидов... Между тем ранее было неоднократно показано, что чем ниже исходный уровень приспособленности, тем быстрее она растет в ходе адаптации. Это довольно-таки тривиальный эффект: чем хуже вы приспособлены, тем больше шансов, что случайное изменение (мутация) пойдет вам на пользу. Что если повышенная приспособляемость тетраплоидов объясняется просто-напросто их низкой исходной приспособленностью? В этом случае никаких далеко идущих выводов о пользе тетраплоидности на основе данного эксперимента делать нельзя.

Чтобы отвести это возражение, которое могло бы разрушить все их построения, авторы провели изящный дополнительный эксперимент. Они отобрали среди подопытных тетраплоидных линий, приспосабливавшихся к рафинозе в течение 250 поколений (4N_250), 48 популяций, приспособленность которых к концу эксперимента оказалась примерно равна приспособленности исходных (предковых, не эволюционировавших) диплоидных линий (2N). Эти 48 популяций, сумевших за 250 поколений эволюции догнать исходные диплоидные линии по приспособленности, заставили приспосабливаться к рафинозе в течение еще 250 поколений. Получившиеся в итоге линии 4N_500 затем сравнили с диплоидными линиями, прожившими на рафинозе 250 поколений (2N_250). Таким образом, на этот раз эволюционное соревнование между диплоидами и тетраплоидами началось с одинаковой стартовой позиции (с одного и того же уровня приспособленности). Оказалось, что тетраплоиды и в этом случае опередили диплоидов: у линий 4N_500 приспособленность оказалась существенно выше, чем у 2N_250. Это справедливо как для тех линий 4N_500, которые к концу эксперимента сохранили большую часть своих хромосом (итоговая плоидность примерно 3N–4N), так и для тех, кто утратил многие хромосомы, вплоть до состояния, близкого к диплоидному.

Следовательно, выявленное в эксперименте эволюционное преимущество тетраплоидов нельзя полностью объяснить их изначальной низкой приспособленностью. По-видимому, полиплоидность, по крайней мере в некоторых ситуациях, действительно повышает эволюционную пластичность и приспособляемость. Этот эффект может быть краткосрочным, а само полиплоидное состояние — преходящим. После полногеномной дупликации организмы могут быстро и эффективно эволюционировать в течение некоторого времени, попутно теряя лишние гены и хромосомы.

Конечно, если бы подопытным дрожжам не отключили искусственно способность к половому процессу, результаты получились бы другими. Например, анеуплоидия, безвредная и порой даже полезная для бесполых организмов, создает трудности при мейозе, поскольку у анеуплоидов не все хромосомы могут найти себе гомологичную пару. Поэтому при наличии полового размножения анеуплоидное состояние не может быть устойчивым (у бесполых — может). Но, возможно, нынешняя мода на экспериментальное изучение эволюции именно бесполых популяций оправдана: имеет смысл получше разобраться с этим более простым случаем, прежде чем включать в рассмотрение дополнительный, всё усложняющие факторы...


Polyploidy can drive rapid adaptation in yeast. Doi:10.1038/nature14187
olegchagin: (Default)
“Человек — часть природы, а не что-то ей противоположное. Его мысли и движения следуют тем же законам, что и движения звезд и атомов. По сравнению с человеком физический мир велик — он больше, чем считали во времена Данте; впрочем, он не так велик, как это казалось еще сто лет назад. Как вширь, так и вглубь, как в большом, так и в малом наука, видимо, достигает пределов. Считается, что Вселенная имеет ограниченную протяженность в пространстве и свет может пропутешествовать вокруг нее за несколько сотен миллионов лет. Считается, что материя состоит из электронов и протонов, которые имеют конечные размеры, и что их число в мире конечно. Вероятно, их движения не непрерывны, как раньше думали, а происходят скачками, каждый из которых не меньше некоторого минимального скачка. Законы этих движений, судя по всему, суммируются в нескольких очень общих принципах, с помощью которых можно рассчитать прошлое и будущее мира, если дана любая малая часть его истории.

<...>

Человек тоже частица этого скучного физического мира. Его тело, подобно всей остальной материи, состоит из электронов и протонов, которые, как мы знаем, подчиняются тем же законам, что и электроны и протоны, составляющие животных или растения. Некоторые ученые считают, что физиологию никогда не удастся свести к физике, но их аргументы не очень убедительны — разумнее даже было бы считать их неверными. То, что мы называем «мыслями», зависит, видимо, от организации извилин в мозгу — точно так же, как путешествия зависят от дорог и иных путей сообщения. Явно химического происхождения используемая для мышления энергия. К примеру, недостаток йода в организме превращает разумного человека в идиота. Феномены сознания, вероятно, связаны с материальной структурой. Если это так, то единичный электрон или протон не могут «мыслить» — точно так же, как один человек не может сыграть футбольный матч. У нас нет также оснований полагать, что индивидуальное мышление продолжает существовать после смерти тела, ведь смерть разрушает организацию мозга и рассеивает потребляемую извилинами энергию.

Бог и бессмертие — эти центральные догмы христианской религии — не находят поддержки в науке. Нельзя сказать, что они существенны для религии вообще, поскольку в буддизме их нет. (Что касается бессмертия, это суждение может показаться неточным, но по существу оно правильно.) Однако на Западе их привыкли считать обязательным минимумом теологии. Люди будут и впредь верить в бога и бессмертие, потому что это приятно — так же приятно, как считать самих себя добродетельными, а врагов своих погрязшими в пороках. Но, по-моему, эти догмы необоснованны. Не знаю, смогу ли я доказать, что бога нет или что сатана — это фикция. Христианский бог, быть может, и существует, а может быть, существуют боги Олимпа, Древнего Египта или Вавилона. Но каждая из этих гипотез не более вероятна, чем любая другая: они даже не могут быть отнесены к вероятностному знанию; поэтому нет смысла их вообще рассматривать. Я не буду входить в детали, так как уже разбирал этот вопрос в другой работе.

Вопрос о личном бессмертии носит несколько иной характер, и здесь можно найти свидетельства в пользу различных мнений. Люди принадлежат окружающему нас миру, с которым имеет дело наука, и факторы, определяющие их существование, можно легко обнаружить. Капля воды не бессмертна, она разлагается на кислород и водород. Поэтому, если бы капля воды считала, что обладает неким свойством водянистости, которое сохраняется после ее разложения, мы, наверное, отнеслись бы к этому екептически. Подобно этому, мы знаем, что мозг не бессмертен и что организованная энергия живого тела как бы уходит после смерти и становится непригодной для действия. Все свидетельствует о том, что наша умственная жизнь связана с мозговой структурой и организованной телесной энергией. Разумно было бы предположить поэтому, что когда прекращается жизнь тела, вместе с ней прекращается и умственная жизнь. Данный аргумент апеллирует к вероятности, но в этом он ничем не отличается от аргументов, на которых строится большинство научных заключений.

<...>

Чтобы доказать бессмертие души, метафизики выдвигают бесчисленные аргументы. Есть одно простое возражение, которое их опровергает. Они доказывают, что душа стремится заполнить все пространство, — но ведь мы не стремимся к полноте так же страстно, как к тому, чтобы жить вечно. И никто из метафизиков не замечал этой стороны своих рассуждений — пример поразительной силы желания, ослепляющего даже очень способных людей и заставляющего их совершать очевидные ошибки. Не думаю, что идея бессмертия вообще возникла бы, если бы мы не боялись смерти.

В основе религиозных догм, как и в основе многого другого в человеческой жизни, лежит страх. Страх перед человеческими существами (индивидуальный или групповой) во многом управляет нашей общественной жизнью, однако религию порождает страх перед природой. Различие ума и материи является, видимо, иллюзорным; но есть другое, более важное, различие — между вещами, на которые можно воздействовать, и вещами, на которые воздействовать невозможно. Граница между теми и другими не является ни вечной, ни непреодолимой — с развитием науки все больше вещей подпадают под власть человека. Тем не менее что-то все время остается по ту сторону границы, например все великие факты нашего мира, которыми занимается астрономия. Только событиями на поверхности Земли или рядом с ней мы можем как-то управлять, хотя и здесь наши возможности очень ограниченны. И не в нашей власти предотвращать смерть; мы можем только отсрочить ее.

Религия пытается преодолеть эту антитезу. Если миром управляет бог, а бога можно тронуть молитвой, то и люди наделены всемогуществом. Раньше в ответ на молитву свершались чудеса. Они до сих пор случаются в католической церкви, а вот у протестантов этого больше нет. Однако можно обойтись и без чудес, ибо провидение предписало действию природных законов производить наилучшие результаты. Таким образом, вера в бога все еще служит очеловечению природного мира — люди думают, что силы природы им друзья. Подобно этому, вера в бессмертие рассеивает ужас перед смертью. Люди, верующие в вечное блаженство, скорее всего, будут относиться к смерти без страха; к счастью для медиков, это происходит не всегда. Однако если вера и не избавляет от страха полностью, то она немного утешает людей.

Религия, имея своим источником страх, возвысила некоторые его проявления и заставила думать, что в них нет ничего позорного. Этим она оказала человечеству плохую услугу: всякий страх является злом. Думаю, что когда я умру, то превращусь в труху, и ничего от моего «я» не останется. Я уже не молод и люблю жизнь. Но я бы не стал унижаться и дрожать от страха при мысли о смерти. Счастье не перестает быть счастьем, когда оно кратко, а мысли и любовь не лишаются своей ценности из-за того, что преходящи. Многие люди держались с достоинством на эшафоте; эта гордость должна научить нас видеть истинное место человека в мире. Даже если ветер, ворвавшийся в распахнутые окна науки, заставляет нас поначалу дрожать, после уютного домашнего тепла традиционных гуманных мифов, в конце концов прохлада все же приносит бодрость, а открывающиеся перед наукой просторы великолепны.

Одно дело — философия природы, совершенно другое — философия ценностей. Когда их смешивают, ничего, кроме вреда, из этого не выходит. То, что мы считаем добром, что соответствует нашим желаниям, не имеет никакого отношения к тому, что есть на самом деле, — последний вопрос задает только философия природы. С другой стороны, нельзя запретить что-либо оценивать на том основании, что нечеловеческий мир этого не оценивает; нельзя также заставить восхищаться чем-то потому лишь, что это некий «закон природы». Мы, несомненно, часть природы, породившей наши желания, наши надежды и страхи — по законам, до которых физики только начинают добираться. В этом смысле мы дети природы, мы подчинены природе, мы порождение природных законов, а в конечном счете — их жертва.

Философия природы не должна быть слишком земной, для нее Земля — лишь одна из малых планет, вращающаяся вокруг одной из малых звезд Млечного Пути. Нелепо понуждать философию природы к выводам, которые ублажали бы крошечных паразитов, населяющих эту незначительную планету. Философия витализма и эволюционизм выказывают в этом отношении недостаток чувства пропорции и логической сообразности. Они полагают, что интересные лично нам явления жизни имеют не земное, а космическое значение. Оптимизм и пессимизм, в качестве «космических» философий, страдают тем же наивным гуманизмом. Великий мир, насколько мы его знаем, ни добр, ни зол, и он не заботится о нашем счастье или несчастье. Все философии такого рода вырастают из самомнения, и элементарные астрономические данные подействовали бы на них самым отрезвляющим образом”.

Рассел Б. «Почему я не христианин». М.: Издательство политической литературы, 1987. Стр. 65-70.
olegchagin: (Default)
Затворник, преподобный Томас Мальтус (1766–1834), автор идеи о том, что люди из низших классов общества размножаются слишком быстро, был бы очень удивлен своей сегодняшней популярности. Комментаторы, общественные деятели, ученые, все наперегонки торопятся сказать: «Знаете, а ведь Мальтус был прав: людей слишком много, и они слишком много потребляют».

«Народонаселение Земли все больше и все голоднее, — писал этим летом колумнист журнала Time. — Цены на продовольствие достигли исторического пика. Оглянувшись вокруг себя, мы легко придем к выводу, что Мальтус был пророком». В британском еженедельнике New Statesman любитель дикой природы сэр Дэвид Аттенборо демонстрирует те же убеждения: «Истина, провозглашенная Мальтусом, остается истиной и сегодня: Земля не может прокормить большее количество людей». Не осталась в стороне и леволиберальная газета Guardian: «Его мысли, чья правота доказана природой, вдохновили Чарлза Дарвина на теорию эволюции. И в саванне, и в тропических лесах, и в тундре популяции животных увеличиваются в хорошие времена и резко уменьшаются, если исчезают источники питания. Является ли homo sapiens исключением?» Меланхолический тон статьи подсказывает ответ на этот риторический вопрос. А колумнист газеты New York Times Пол Кругман не стал кокетничать. «Мальтус был прав!» — гласит заголовок одной из его недавних статей.

Слушая этот хвалебный хор в честь Мальтуса, поневоле задумаешься, а в чем же собственно он был прав? Для ответа стоит открыть его книгу, впервые опубликованную в 1798 году, которая и является источником предполагаемых пророчеств — «Опыт о законе народонаселения». Удивительное чтение.

На первых же страницах, мы встречаем то, что называется теперь теорией Мальтуса о росте народонаселения. В ней Мальтус оперирует, по его словам, двумя неоспоримыми законами природы — необходимость еды и взаимное влечение полов или размножение. По мнению Мальтуса, проблема заключается в том, что «без контроля» население растет быстрее, чем средства к его существованию. Он даже вывел математическую формулу: «Население растет в геометрической прогрессии. А источники пропитания только в арифметической». То есть без контроля население удваивается каждые 25 лет (1, 2, 4, 8, 16, 32 и т.д.), в то время как средства существования каждые 25 лет прирастают намного медленнее (1, 2, 3, 4, 5, 6 и так далее).

Если вы верите, что бесконтрольный рост населения всегда превышает рост объемов пропитания, тогда Мальтус действительно прав. А его рассуждения о «естественных» способах контроля над численностью населения — взаимное уничтожение в войне за ресурсы, голод и эпидемии, уносящие сотни тысяч жизней — начинают выглядеть как сбывшееся пророчество.

Читая Мальтуса, легко представить поддакивающего читателя: все современные катаклизмы, все «концы света» предсказаны Мальтусом в его нравоучительном сочинении. Неудивительно благоговение защитников окружающей среды перед Мальтусом: «Он знал. Он знал, что природа неизбежно отомстит, если люди, плодящиеся, как кролики, не прекратят потреблять так ужасно много».

Но вот что странно. «Великий всеобщий закон природы», который формулирует Мальтус — природа отрегулирует численность населения, если люди не отрегулируют ее сами, — занимает лишь несколько абзацев в книге объемом более 120 страниц. И более того, Мальтус не очень обеспокоен проблемой доказательства своего утверждения о разных темпах роста населения и его пропитания. Единственный источник для безжалостного приговора — двухтомные «Наблюдения» Ричарда Прайса. Это трактат 1776 года о гражданских свободах, в котором приводятся данные о численности населения в колониях Новой Англии в XVII веке, «когда люди обладали полной свободой действий». Что же касается источника данных о том, как увеличивается объем пропитания, то здесь мы видим только несколько смутных рассуждений о превращении первобытного общества охотников-собирателей в общество земледельцев. И все. И больше ничего.

То, что так называемая «теория народонаселения» Мальтуса по любым стандартам абсолютно безосновательна, помогает объяснить, почему ее опровергла вся последующая история человечества. Потому что, и тут не стоит заблуждаться, Мальтус не упустил ни единого случая, чтобы доказать свою неправоту. И дело не только в том, что население Земли не росло в геометрической прогрессии, как он описал, но, что более важно, технические достижения промышленной революции XIX века и сельскохозяйственная «зеленая» революция XX века показали, что мы способны обеспечивать продовольствием растущее население. И собственно делаем это. Утверждения же Мальтуса оказались голословными.

Неубедительность продекларированного Мальтусом псевдозакона не случайна. А каким он еще мог быть? Ведь Мальтус не собирался писать труд по демографии. Всегда, когда ему нужны были «солидные факты», он ссылался либо на Джиаммарию Ортеза (1713–1790), либо на Ричарда Прайса (1723–1791). На самом деле Мальтус пытался написать работу, которая бы опровергла необходимость социальных реформ, или еще хуже — революции.

Посмотрите на полное название его труда — «Опыт закона о народонаселении в связи с его влиянием на будущее улучшение общества с замечаниями о ложных рассуждениях Годвина, Кондорсе и других писателей». Его предмет — не закон о народонаселении. Этот закон для Мальтуса является само собой разумеющимся, судя по тому, как мало внимания он уделяет его доказательству. Его цель — использовать предполагаемый закон против таких писателей, как Годвин и Кондорсе, которые отстаивали необходимость социальных перемен в обществе. Теория и так называемая наука служили Мальтусу инструментом, с помощью которого он добивался оправдания существующего социального порядка. Такого как есть: «Главной целью этого сочинения является представление доказательств необходимости дворянского класса землевладельцев». Мальтус был настроен пессимистично в своих рассуждениях о возможности улучшить общество не потому, что открыл закон народонаселения. Наоборот. Его убеждение в том, что нищета и страдание — удел трудового большинства, вдохновили его на изобретение «пророческого» закона.

Дворянин, хотя и оставшийся без наследства, поскольку был младшим сыном в семье, Мальтус имел все основания бояться. В английских городах конца XVIII века появлялась промышленная буржуазия, к большому неудовольствию земельных аристократов вроде Мальтуса. Именно поэтому он отрицает капиталистические теории Давида Рикардо и Адама Смита, отстаивая ценность исключительно сельскохозяйственной, феодальной деятельности.

Впрочем, на фоне того, что действительно пугает Мальтуса, — перспектива социального восстания, его разногласия с буржуазией отступают на второй план. Главным страхом, сковавшим его «вечный» класс собственников, его «абсолютно необходимых администраторов имущества», была угроза распространения Французской революции. Сочинение Мальтуса играло роль дамбы против новых идей, которые начинали проникать в английское общество.

Используя надуманные «законы природы», а именно, что мы размножаемся быстрее, чем можем себя прокормить, он доказывал, что класс работников сам себя обрекает на бедность, так как его численность растет без контроля. Такой подход позволил Мальтусу представить все социальные язвы общества, в первую очередь ужасающую бедность рабочих и безработных, не как проблемы, которые имеют политическое решение, а как результат действия «неумолимых законов природы».

Цель автора абсолютно ясна. Он оправдывает социальный статус-кво, называя состояние английского общества конца XVIII века естественным, природным фактом, который не может быть изменен. Общество такое, каким оно должно быть, и не может быть никаким иным. Мальтус пытается остановить социальные силы, революционизирующие общество, изображая их как противников установленного природой порядка вещей. Именно в этом смысл его труда, а не в рассуждениях о росте народонаселения. Потрясающий образец реакционного мышления и отчаянного ретроградства. Отчаянного, потому что вряд ли можно назвать по-другому попытку найти причины голода в избыточном размножении крестьян и рабочих.

Как пошутил в 1825 году редактор одной газеты, Мальтус пытается свести все дело к вопросу об отношениях дворников с их женами и любовницами, вместо того, чтобы говорить о трудовых правах.

Мальтус, первый в мире профессор политической экономики, отомстил. Перед своей смертью в 1834 году он успел поучаствовать в подготовке новой редакции закона о бедных. Согласно прежней редакции 1601 года, безработный мог рассчитывать на помощь своей общины, чтобы не умереть от голода. По мнению Мальтуса, такие подачки не просто поощряли «лень и разложение», но способствовали излишней плодовитости бедных. Новый закон, прозванный «законом о бастилиях для бедных», заменял денежную помощь отправкой безработных в трудовые дома. Бедность была объявлена преступлением. Таково было реальное последствие теории, которая столь мало ценила человеческую жизнь.

Оригинал статьи на английском языке опубликован в журнале Spiked.

Profile

olegchagin: (Default)
olegchagin

January 2017

S M T W T F S
1234 567
891011121314
15161718192021
22232425262728
293031    

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Aug. 19th, 2025 03:10 am
Powered by Dreamwidth Studios